В тишине патетически хрюкнул Рикардо, видимо, охваченный какой-то эмоцией.
– Убивать того, кто не боится и не просит пощады… Что может быть скучнее. – Теперь дон Альтомирано казался расстроенным. – Рикардо! Приложи усилие.
– Да, дон Альтомирано. Приложу, дон Альтомирано.
– Можешь отключить. И проведи уже розетки, во имя расщепления ядра! Я должен был предстать в величественном телевизоре, а не в презренном планшете. Неудивительно, что этот урод не испугался.
– Прошу прощения, дон Альтомирано.
– Выговор.
– Есть выговор, дон Альтомирано.
Рикардо отключил планшет и вернул его солдату. Тот вместе с напарником поднял телевизор и скрылся из виду. Рикардо отпер дверь, пощелкал пальцами и в камеру зашла пережаренная в солярии брюнетка в трусиках, лифчике и с подносом.
– Кармен, – представил Рикардо. – Человек, в котором она не разбудит желаний, скорее мертв, чем жив.
Кармен поставила поднос на скамью и улыбнулась мне. Лениво, равнодушно.
– Может, не надо? – жалобно спросил я.
Кармен включила крошечный магнитофончик, стоявший на подносе рядом с тарелкой, и зазвучала ритмичная музыка. Я вздохнул. Начался приватный танец под неусыпным взором сеньора Рикардо…
***
– Этот человек – не человек! – кричала Кармен, пока я, желая показать себя воспитанным, помогал ей застегнуть сложный замочек лифчика на спине. – Или не мужчина! – натянула трусики. – Или больной страшной болезнью! – схватила замолчавший магнитофончик. – Он мертв! Muerto!* (*Мертв! (исп.)) Я не чувствую биения горячего испанского сердца в этой ледяной глыбе! Сожги его на костре, Рикардо! Если такой огонь, как я, не может его воспламенить, остается только настоящий.
Она выскочила из камеры, но, прежде чем скрыться в коридоре, улыбнулась и послала мне воздушный поцелуй.
– Но ты милый, – сказала она. – Хорошее воспитание.
– Прекрасно танцуешь, – не остался в долгу я. – Великолепная пластика.
– Спасибо! – Кармен улыбнулась еще шире и посмотрела на Рикардо. – Если огонь не справится – отдай его мне в мужья! Сейчас так тяжело найти парня, который будет тебя уважать.
Она убежала. Рикардо, грустно качая головой, запер клетку и постоял, глядя на меня. Я пожал плечами, чувствуя почему-то вину перед ним, Кармен и даже Фантомом. Всегда от меня одни неприятности.
– В тарелке бобовый суп, – сказал Рикардо. – Надеюсь, он вас немного развеселит.
Шаги Рикардо, ставшие вдруг медленными и шаркающими, как у старика, стихли вдалеке. Лампы погасли. Я ощупью нашел поднос, поставил на колени и стал есть бобовый суп. Да, наверное, сама идея должна быть смешной. Синтезатор еды с одинаковыми затратами может создать хоть фуа-гра, хоть королевский стейк, хоть сало в шоколаде, но сеньор Рикардо заказал мне бобовый суп.
Когда я поднял тарелку, чтобы вычерпать остатки, пальцы наткнулись на бумажный кругляш под донышком. Для подставки мелковат, для салфетки – жестковат. Что же это? Записка с очередной шуточкой Рикардо?
От одной этой мысли сделалось так скучно, что я чуть не заплакал. Но записку все же спрятал в карман. Зачем обижать услужливого тюремщика?
Если бы я только знал, что у меня в руках – билет на поезд под названием «Жизнь», вырвал бы сердце, чтоб светить им, как Данко, прочел бы записку и сел на поезд на день раньше…
Глава 2
Когда не то взорвалось, не то погасло солнце, само понятие времени довольно скоро стало фиктивным. Двенадцать дня ничем не отличались от двенадцати ночи, и обладатели часов со стрелками долго чесали головы, пытаясь понять, когда их угораздило проснуться. Впрочем, ориентиры быстро появились. Например, ветер.
Казалось бы, откуда взяться ветру, когда по всей земле – устойчивые минус сорок пять градусов и давление того, что мы по привычке зовем атмосферой, не меняется? Но каждую полночь могучий порыв улетает на восток, и сотни флюгеров передают сигнал: очередной черный день завершился.
Здесь, в камере, ни часов, ни динамика, передающего сигнал флюгера, не оказалось, и я, чтобы занять себя хоть чем-то, разрабатывал альтернативный метод измерения времени. В основе метода должна была лежать средняя частота биения сердца.
Передо мной сразу же встали две задачи: первая – научиться ощущать стук сердца даже в состоянии покоя, и вторая – отделить, обособить некий участок сознания, который бы непрестанно считал удары. Вряд ли до казни память успеет заполниться.
Однако мне было не суждено довести метод до совершенства. Память сыграла злую шутку. Я словно перенесся в недалекое прошлое, где снова и снова прижимался к груди умирающего отца, отвернувшись, чтобы он не увидел моего спокойствия, моего равнодушия.
Я заставлял себя дрожать и надеялся, что он поверит: хотя бы в эту секунду его сын чувствует боль и горе.
Я слышал, как быстро колотилось его сердце. Потом замедлилось. Я начал считать удары. Раз, два, три… Четвертым ударом вышибли дверь в отцовские покои.
Я перевернулся на бок, спиной к решетке, и уставился в темноту. Быть может, задремал, вспоминая все, связанное с отцом и матерью.
С отцом определенно связано больше. Он учил меня водить снегоходы и трактора, катал на вертолете. Мама же, одна из многочисленных его любовниц, научила получать удовольствие от фильмов и книг. Но если сама она сопереживала героям, то я, будто вампир, питался их чувствами. Должно быть, так же смотрели порнографию и аниме одинокие подростки, мечтая о большой любви.
Сейчас я заставлял себя вспоминать близких людей и держал руку на левой стороне груди. Я ждал, что сердце забьется быстрее, но… Все обратилось в фарс.
Перед глазами бежали кадры черно-белой хроники, на которую воображение наложило треск киноаппарата и дурацкую музыку, что всегда сопровождала немые фильмы. Самые трогательные моменты обратились в похождения Чарли Чаплина.
Я заставил себя почувствовать грусть, заставил скорбеть о себе, нелепом, вступившем в неравную битву с равнодушием за сутки до смерти. Или не за сутки? В любом случае, моя жизнь теперь ни сентимо не стоит.
Кадры мелькали быстрее, сливаясь в сплошную серую полосу, громче стрекотал аппарат, и музыка, будто бы выстукиваемая крошечными молоточками по серебряным пластинам…
Вдруг я понял, что вижу перед собой кусок серой бетонной стены, а вовсе не экран со взбесившимся фильмом. На стене дрожит пятно света, источник которого у меня за спиной. Но удивиться этому я не успел, потому что тут послышался резкий голос:
– Ты прыгал?
Испуг – это не чувство, это естественная реакция нервной системы на раздражитель. Поэтому – да, я подпрыгнул, насколько то было возможно из положения лежа на боку. Подпрыгнул и сел, уставившись на стоящего за решеткой мальчишку лет четырнадцати-пятнадцати.
Он смотрел на меня, сдвинув брови, и ждал ответа. Лицо его таяло в темноте, но я разглядел испанские черты и черные всклокоченные волосы. От подбородка и ниже он освещался прекрасно, и я увидел футболку с надписью «Grateful dead», шорты с раздувшимися карманами (из одного торчит рогатка, из другого – ножницы) и сандалии на бледных худых ногах.
Ему удалось то, чего не смог достичь никто. Ни Рикардо с его дурацкими шуточками, ни дон Альтомирано с пафосными речами, ни Кармен со жгучим и прекрасным танцем. Он заставил меня потерять дар речи. И виной тому было нечто, не имеющее названия ни в одном из языков, живых или мертвых.
Должно быть, началось все со старинной выкрашенной в красный цвет настольной лампы. Потом на ее основании очутился горшок с землей, из которой стремился навстречу шестидесятиваттному солнышку крохотный росток.
Но, видимо, изобретателю была нужна мобильность, поэтому под основанием лампы расположилась динамо-машина, которая и создавала стрекот, напоминающий кинопроектор. Придерживая конструкцию левой рукой, правой мальчишка вращал ручку.
Не берусь утверждать, но, похоже, конструктор нарвался на упреки из-за громкого стрекота, и попытался сгладить впечатление, расположив в корпусе динамо-машины шарманку. Да, музыка доносилась оттуда же, но отнюдь не перекрывала треск, а сливалась с ним в яростном какофоническом экстазе.